Алексей Максимович Штирлиц

 

 

Im Monate October
Las irgendein Pfarrer
Ueber meine Leiche
Irgendwelchen Textus
Aus einem meiner
Zahlredchen Bucher.
М. Горький

 

Максим Горький нынче не в моде.

В общем, это хорошо. Ничто так не унижает гения, как бездумное преклонение бараньего стада. Горький дорог нам не хрестоматийным отцом всех совписов, но суровым соглядатаем Бога на бренной земле, вечным и мрачным скитальцем. И Ленин дорог нам как скорбный, непонятый титан, невесть зачем увесисто прошедшийся по этой земле, а не как всехний лукавый дедушка. И Маяковский нам дорог как мятежный ангел апокалипсиса, навсегда проклявший ее, непотребную землю эту, а не как литератор в широких штанах. Совдеп опошлял своих героев. Только теперь, под рев и гогот многоликого быдла, вырастают они в своем подлинном величии, и печально взирают на нас сверху вниз, недоступные глумлению полулюдей.

Не знали и не знают Горького. Изучали некогда в школе «Мать», откровенную агитку, потому что Ленину случилось как-то раз ее небрежно похвалить; «Песню о Соколе» читали, проходили «Песню о Буревестнике» в средней школе (господи, какой же скукой веет от словосочетания «проходили в средней школе»), изучали, изгаляясь затем в разнообразных пародиях.

Не знали Горького, не знают и знать не будут.

Интеллигенцию, т.е. ту ее часть, которая очень любит так себя называть, отталкивают от Горького a) его дружба с большевиками и b) его нравоучительство, кажущееся ей с позиции сегодняшнего дня наивным и примитивным.

«Человек — это гордо звучит» — несовременно, по-детски и совсем некрасиво. «Я не знаю ничего лучше человека» — в наши дни вообще воспринимается как издевательство. Чем оправдать эдакий метафизический инфантилизм?

Не тот умен, кто заумен, и не тот понятен, кто внешне прост. Человек, которому есть что сказать, никогда не будет кутаться в дешевый бутафорский туман; пошлая таинственность — удел праздных кривляк. Много ли стоят напыщенные кумиры современных псевдоинтеллектуалов? Не много они стоят.

Вот в чем вопрос: часто гений бывает настолько глубок, что не может сознательно обозначить истинные, нутряные цели и мотивы своей деятельности. Пытаться осознать, понять, «учуять» их — святая и тяжкая задача, возложенная на думающую часть потомков. Хоть что-то осмыслить, хоть что-то подметить, копнуть поглубже — наша почетная и ответственная обязанность.

И когда мы копнем поглубже, ревностный монархист и усердный богомолец Достоевский окажется отчаянно-радикальным социалистом, вселенский мудрец Толстой — заурядным автором женских романов, а основатель социалистического реализма и певец прогресса Горький — мистиком величайшей, нечеловеческой религиозности.

Говоря об атеизме достойных людей вообще, Горького в частности, нельзя не вспомнить знаменитый карамазовский вопрос: «Если бога нет, значит, все дозволено?» И действительно, неужто все дозволено? Не получается ли так, что человек, внешне отрицающий бога, но утверждающий своей жизнью великий духовный идеал, обнаруживает религиозность внутреннюю, более искреннюю и глубокую, чем тот, кто для обретения духовного мужества нуждается, как в допинге, в некоем внешнем, чисто умозрительном образе. Бог — всего лишь слово из трех букв, понятие, ярлык, аппроксимация, оно никогда не вместит все то непостижимое и беспредельное, что имеет наглость подразумевать; так не честнее ли, не благороднее ли не профанировать бога, не делать из него метафизическое пугало?

Бросается в глаза сугубая декларативность гуманистических лозунгов Горького. Боль, мрак, безысходность пронизывают его произведения. Т.н. самые обыкновенные люди описываются как ужасные гоблины, чудовища, бездумно и планомерно выкорчевывающие все живое вокруг себя. Все светлые персонажи этих книг вопиюще временны, вопиюще преходящи; едва появившись на земле гоблинов, должны они уноситься прочь, туда, откуда не возвращаются. Невыносимая легкость бытия — не более чем изящное словосочетаньице, привлекающее своей парадоксальностью пресыщенных человенков. Вы знаете, что такое НЕВЫНОСИМАЯ ТЯЖЕСТЬ БЫТИЯ?

Он — знал. Глубина и накал его книг невыносимы. Декаденты с напудренными носами, недалекие щеголи-танатофилы, экзистенциалисты всех мастей, так любящие козырять своим дешевым пессимизмом, издохли бы в страшных судорогах, если бы им удалось хотя бы краешком глаза заглянуть в ту бездонную пропасть, по краю которой задумчиво хаживал этот удивительный человек.

Суровый воин, он не любил говорить об этом. Раз только сознался:

«Вообще я знаю много, так много, что для меня было бы лучше, легче хотя бы половины не знать того, что мне пришлось узнать. Познание, действительно, умножает скорбь.»

В описании Горького одинаково тягостны и отвратительны и зверства пьяных мужиков, и ужин в почтенном семействе. Чехов, что ли, говорил, что можно написать, как люди кушают — и волосы встанут дыбом. «Оправдания же нам нет, никому» — эти слова старика Каширина могут служить эпиграфом к любой горьковской вещи. Тем более непонятной и неуместной кажется обильная и упрямая гуманистическая риторика этих архимизантропических произведений.

На деле официальный оптимист и гуманист оказывается пессимистом и мизантропом.

Здесь бы стоило, чтоб не быть голословным, наприводить в подтверждение ворох цитат. А я не буду. Берите любую повесть Горького, любой рассказ — и читайте. В знаменитом «Климе Самгине» вообще ни одного положительного персонажа, одни насекомые. Самое страшное — когда, вчитываясь, понимаешь, что это вот и есть наиполнейший реализм…

Итак, Горький — человеконенавистник? Значит, врал он, утверждая, что не знает ничего лучше человека? Значит, смеялся над нами? Нет. Разгадка — в словах учителя Новака, тоже пренеприятно описанного типа, из позднего горьковского рассказа:

«Человек и люди — не одно и то же, нет. Человек — враг действительности, утверждаемой людьми, вот почему он всегда ненавистен людям.»

И Горький был людененавистником, потому что он был человеколюбом. Возлюбив бога в человеке, нельзя не возненавидеть самого человека, грязную людскую единицу. А человеконенавистничество, порожденное боголюбием, в свою очередь рождает действительную, пламенную, безбрежную любовь к человеку — чувство, доступное очень и очень немногим.

Не случайно первая редакция очерка Горького о Ленине носила название «Человек».

«Все необыкновенное мешает людям жить так, как им хочется. Люди жаждут — если они жаждут — вовсе не коренного изменения своих социальных навыков, а только расширения их. Основной стон и вопль большинства:

“Не мешайте нам жить, как мы привыкли.”

Владимир Ленин был человеком, который так исхитрился помешать людям жить привычной для них жизнью, как никто до него не умел сделать этого.»

Сравните со словами Новака. Тождественность полнейшая.

Вот что такое человек для Горького. Гордое звание человека нужно заслужить. Но если жил ты как свинья…

Конечно, не случайны ницшеанские усы Алексея Максимовича. Однако как более благородная, более сильная натура, Горький, в отличие от немца, чурался помпы и пижонства, живя великой и простой правдой жизни.

Снова Горький о Ленине:

«Может быть, Ленин понимал драму бытия несколько упрощенно и считал ее легко устранимой, так же легко, как легко устранима вся внешняя грязь и неряшливость русской жизни.

Но все равно для меня исключительно велико в нем именно это его чувство непримиримой вражды к несчастиям людей, его яркая вера в то, что несчастие не есть неустранимая основа бытия, а — мерзость, которую люди должны и могут отмести прочь от себя.

Я бы назвал эту основную черту его характера воинствующим оптимизмом, и это была в нем не русская черта. Именно она особенно привлекала душу мою к этому человеку — человеку с большой буквы.»

Дерзновение — главное в человеке. Поражение неизбежно, но чем яснее осознается эта неизбежность, тем почетнее сопротивляться ей. ДОЛЖЕН ВЕРИТЬ, как говорил старик Хуан Кастанеде. ДОЛЖОН…

Вот в чем заключается особая религиозность Горького — жестокая и патетическая. Вот почему так часто встречается в его творениях особый образ — посторонний, странник, созерцатель, чужой человек. Это один из лучших образов писателя — Алексей Пешков, чужеродный элемент, великолепный в чавкающем мире. «У него душа соглядатая, он пришел откуда-то в чужую ему, Ханаанскую землю, ко всему присматривается, все замечает и обо всем доносит какому-то своему богу,» — наскуливал, пугаясь, Толстой Чехову. Он понимал, хитрый старец, всю сомнительность и бесполезность своей накладной бороды назначенного пророка рядом с действительным земным приятелем господа бога, Алексеем Максимовичем Штирлицем… Вы, люди, вы думали, что поймали Алексея Максимовича; но вы его так и не рассекретили.

«Гуськом, безмолвно и бесшумно, ко мне подошли тринадцать безголовых людей, окружили меня и, связав медной проволокой, повели, как лошадь, по узенькой каменистой тропе в гору. На вершине горы, плоской, лишенной растительности, стоял в кольце гранитных стен какой-то безгласный город, за темными зубцами стен возвышались островерхие крыши, колокольни, висели флаги. Безголовые, бросив меня на землю, быстро побежали вокруг стен, опутывая их стальным канатом, а опутав, развязали меня, накинули на грудь и плечи мне что-то вроде хомута, и я, согнувшись, тяжело повез весь город к обрыву горы, к темной пропасти. Над нею, точно маятник часов, качалась луна, величиною с арену цирка. И по окружности луны, бледной, серебристо прозрачной, суетливо металась ярко-красная лиса. Когда луна катилась направо, лиса бежала налево, встречу ее движению, луна влево — лиса направо. Пышный хвост ее искрился, как Млечный путь.

— Едва ли этот мальчик долго проживет! — громко сказал кто-то сзади меня.

Я подтащил город к самому краю горы, взглянул вниз — по воздуху в мутной дыре мелькали какие-то серебряные полосы, напоминая движение рыб. А безголовые, столкнув город вниз в туман, бросили вслед за ним и меня. Я проснулся весь в холодном поту, в странном оцепенении.»


 

Товарищ У

 

Рейтинг@Mail.ruRambler's Top100 Service