Лефт.Ру Версия
для печати
Версия для печати
Rambler's Top100

Михаил Шатурин
Читая Макаренко

Недавно перечитал Макаренко. «Педагогическую Поэму» я в последний раз держал в руках лет в 11 и, как ни странно, очень многое запомнил. Но, как теперь вижу, совершенно ничего тогда не понял. А сейчас и не знаю, что больше меня удивляет: величие этого человека, или величие той эпохи. Это – настоящая энциклопедия советской жизни. Её и нужно читать как исторический текст, вылавливая всё новые бытовые и психологические подробности того времени. К тому же, написана она человеком с удивительным чувством юмора и без малейших признаков позирования. (И с огромным литературным талантом – строго говоря, если бы Макаренко не был педагогом, а посвятил бы себя писательству, думаю, он и тогда был бы знаменит.)

Обратим внимание на подробности бытовые: «В то время существовало множество всяких норм питания: были нормы обыкновенные, нормы повышенные, нормы для слабых и для сильных, нормы дефективные, санаторные, больничные, при помощи очень напряжённой дипломатии нам иногда удавалось убедить … и нас переводили, к примеру, на санаторную норму.» А теперь представим себе: ещё не кончилась Гражданская, голод, военный коммунизм. Каждый кусок хлеба (буквально!) на счету. Но Советы вводят САНАТОРНУЮ норму питания! (Какое-то земное осязаемое отражение будущего коммунизма!) Сами санатории появятся очень не скоро. Пока – вши, обмотки на ногах, тиф и постоянное недоедание. Распределяя жалкие пока крохи между полуголодными людьми, Советская власть понимает, что поровну это делать нельзя! Что больному надо дать хоть чуть-чуть больше. Что молоко надо приберечь для детей. Попробуем увидеть в этом не только рациональность хозяина, но и глубокое религиозное чувство, которое пронизывало весь атеистический советский быт тех времён.

Или вот: в колонии организуют театр, показывают спектакли (каждую неделю – премьера!) для молодёжи и комсомольцев окрестных деревень. Начавшись с драмкружка, театр становится таким нужным, востребованным делом, что им занимаются уже не кружковцы, а все до одного, как одним из обязательных видов работы. «Сводный отряд А – артисты…» Голод к тому времени немного отступил, но быт труден и еда однообразна. Когда на сцене требуется «обедать», то готовят настоящий обед, а изголодавшиеся «актёры» стараются затянуть эту сцену, чтобы насытиться (такая вот у них маленькая привилегия за игру на сцене при 20-градусном морозе). По субботам съезжаются местные поселяне на телегах, ждут представления. Привозят снедь, едят сами и пытаются угостить хуторскими разносолами колонистов. Комсомольское собрание постановляет – никаких подношений не принимать! Такая смесь гордости со святым убеждением, что искусство на сало и колбасы не обменивается. Расходы на театр колония несёт большие, но билеты распространяются только бесплатно. (Современная идея «выйти на нули» и в голову никому не приходит.) … В одном из спектаклей требуется статуя на сцене. «Мы обшарили все городские кладбища, но не нашли.»

Как, всё-таки, удивительно не похоже на нас: для них не зазорно позаимствовать с кладбища памятник (если нужен живым и для живого дела), но они и голодая не возьмут плату за свою работу … потому, что считают её по-настоящему полезной!

Все знают сцену в самом начале книги, когда Антон Семёнович бьёт одного из воспитанников. Тут для понимания важны все детали. Ещё идёт Гражданская, местные леса кишат бандами, по весне колонисты будут находить обглоданные лисами человеческие черепа (надевать их на палки и пугать воспитательниц…).

Однажды утром, увидав из окон на опушке леса двух повешенных, никто не удивляется. Так они и висят, пока уполномоченный из города не приехал. Это – быт, жизнь человеческая не стоит ничего. Сам Макаренко находится в глухом лесу в окружении 5-ти молодых бандитов. Их было 6, но несколькими днями раньше одного из них забрали прямо из колонии за ночное убийство на близлежащей дороге. Одним словом – обстановка и декорации вполне понятны… Макаренко бьёт одного из них по щеке (тот – намного сильнее) в присутствии остальных. А вот – послушем! – чем он после этого терзается: «Я нарушил закон…»! На взгляд любого нашего современника, нафаршированного формулами «правового общества» вперемешку с американскими боевиками, сама постановка вопроса совершенно иррациональна – какой такой закон в данной ситуации!? Именно так складывалось особое, чисто советское, трепетное отношение к законам.

Не хотелось бы отклоняться от темы, но очень важно было бы изучить и понять движущие мотивы советского законопослушания. Которое всегда существовало как «снизу», так и «сверху» (а иначе, наверное, и быть не может). Один из главных «чёрных мифов» нынешней антисоветской пропаганды построен именно на создании образа «беззаконного СССР». Где, якобы, любили расстреливать без суда, где происходили в реальной жизни сюжеты киноподелок типа «Ликвидация» и «Сволочи». «Поэма» может оказаться одним из полезных материалов и на эту тему.

Стремление тогдашних людей всегда действовать только в рамках закона – феномен, заслуживающий пристального внимания. Вот мелкая выразительная деталь: когда Макаренко узнаёт, что его колония приговорена тогдашними бюрократами к уничтожению, первое, что он делает – выводит из колонии наиболее близких и преданных ему людей, «чтобы не оставить в колонии никаких очагов протеста». Ни малейшего поползновения вести борьбу «всеми средствами» у него нет.

Конечно, читая в детстве, я не заметил того, что Макаренко был в свою эпоху почти «диссидентом» в педагогике. Его критиковали бюрократы со всех сторон. Это у него в колонии впервые появилась традиция называть группы воспитанников «отрядами», трубить сбор горном и т. п. Всё это было в новинку, осуждалось как «казарменная педагогика». Теперь-то понятно, что вся педагогика последующих советских лет питалась наследием Антона Семёновича. «Отряды» были (и до сих пор ещё есть) везде – даже на зоне. Он сам точно и кратко объясняет в книге источник особого обаяния этого слова: «Слово «отряд» было термином революционного времени, когда революционные волны ещё не успели выстроиться в стройные колонны полков и дивизий». Тут – ещё один примечательный момент.

Мы все знаем, что всякая педагогика является слепком со своей эпохи. «Школа – одна из матриц воспроизводства цивилизации», как пишет Кара-Мурза. Но школа Макаренко не была слепком – она была формой для отливки! Упорядочивание, организация, «выстраивание революционных волн в стройные колонны» – всё это станет необходимым чуть позже, но в 21-23 годах ещё кажется «аракчеевщиной». Макаренко в своей колонии предвосхищает то, что скоро станет общественной доминантой, источником особой советской поэтики. (Замечу в сторону, что из всех видов строек именно первые советские ГЭС, наверное, обладали кроме хозяйственного ещё и огромным метафизическим смыслом – были материализованным символом веры. Образ стихии, заключённой в бетонные берега и вращающей турбины – оставаясь при этом стихией…)

Отточенная организованность каждой бытовой, повседневной ситуации прямиком упирается в футурологию того времени: «Для счастливых людей не нужно никакой власти, её заменит вот такой радостный, такой новый, такой человеческий инстинкт, когда каждый человек точно будет знать, что ему нужно делать и как делать, для чего делать.»

Думаю, что ключевое слово тут – «…СЧАСТЛИВЫХ людей…». Об этом следует помнить всем, кто захочет увидеть в словах Макаренко этот самый пресловутый «тоталитаризм» и уподобить первых строителей страны Советов муравьям. Любое настоящее воспитание – это воспитание к счастью. А из этого следует другой, очень печальный (особенно для нашего времени) вывод: если этот самый образ счастья (не путать с «райским наслаждением») утерян или безбожно профанирован на цивилизационном, всеобщем уровне, то и … никаких педагогик быть не может. Можно даже сформулировать то же самое более обобщённо и более беспощадно: в мире, где нет «образа будущего», воспитание становится невозможным. (В этом смысле, все мы очень странно воспитываем наших собственных детей: подобно людям, уцелевшим после глобальной катастрофы, мы обращаемся к давно уже не существующим образам счастья и образам будущего. Такое вот «фантомное воспитание».)

В «Поэме» есть один важный сюжетный поворот, который следует особо осмыслить в свете всего, что с нами произошло. Напомню: первые годы уходят на то, чтобы создать собственное сельское хозяйство и благоустроить жизнь. В результате колония становится образцовым хозяйством: всё у них по последнему слову науки, достигнуто изобилие, высажены сотни кустов роз и т.п. Построили вполне развитый социализм на уровне отдельной колонии – живи, да радуйся! И тут-то начинают с ними происходить странные вещи. Появляются первые «бунтари», происходит самоубийство одного из воспитанников, ребята говорят, что надо «тикать», а иначе все перевешаются и т.д. Макаренко точно понимает причину: потерян резерв развития, исчезли цели, начался «застой».

«Всё дело в остановке. Не может быть допущена остановка в жизни коллектива. Я обрадовался по-детски: какая прелесть! Какая чудесная захватывающая диалектика! Свободный рабочий коллектив не способен стоять на месте. … Формы бытия свободного человеческого коллектива – движение вперёд, форма смерти – остановка.»

Макаренко находит неожиданный «прорывный» способ выхода из кризиса – искусственно создаёт новый кризис, но уже плодотворный, конструктивный. Неподалёку существует другая колония, только та находится в состоянии гниения и системного разложения. На общем собрании колонистов принято решение – слиться с «той» колонией. В «миссионерских» целях. Несмотря на то, что «та» – гораздо больше, что на новом месте будет полно трудностей, что им угрожают ножами. Они оставляют налаженную жизнь и переезжают в разруху. С тем, чтобы её преодолеть и спасти других. И тогда-то «горьковцы» возрождаются! Вот ещё одна «форма для отливки», только не замеченная и не востребованная потомками.

Не могу не упомянуть тех деталей, которые покажутся сегодняшнему человеку ужасными и отталкивающими. Например, упомянутая история с самоубийством. Один их парней вешается из-за несовпадения жизненных планов его самого и любимой девушки. На каждом этапе поведение самого Макаренко (и окружающих) безукоризненно разумно. Пытаются поддержать и мудрым словом, и вниманием. Но когда парень всё-таки накладывает на себя руки, тон очень меняется:

– Граком жил, граком и помер, от жадности помер.

– Я таких, как он сам вешал бы: лезет под ноги с драмами своими дурацкими!

– У него всё равно никакой жизни не было. Он не человек, а раб. Барина у него отняли, так он Наташку выдумал.

Сам Макаренко (который покойного любил) ни одного тёплого слова для него не находит, описание похорон отсутствует.

Всё это для нас очень странно, но очевидно, нужно не осуждать, а пытаться понять. Понять как часть весьма цельной картины мира, которой обладали те люди. Возможно, в коллективе колонии границы между отдельными личностями проходили совсем не так, как у нас. Это не значит, что их не было – были, да другие. Самоубийца даже после смерти воспринимается как часть большого коллективного «я». Осуждая его, каждый из колонистов пытается в себе самом задавить всё то, что толкает человека на подобное. Покойный парень – часть души каждого из живших рядом с ним. Вот эта-то часть и осуждается самым резким образом. Её и пытаются нейтрализовать: «Повесился человек, ну и вычеркни его из списков». При этом, как и полагается в общине, жизнь человека не считалась принадлежащей безраздельно ему самому – об этом уже много писали. Поэтому, наверное, у колонистов резкие слова осуждения оказывались там, где у нас было бы благоговейное молчание перед тайной ЧУЖОЙ жизни.

Точно так же макаренковцы ничуть не задумываясь разбирают кирпичную кладку монастырской стены XVII века и строят из неё свинарник. Однако если мы вспомним хорошее определение того, что народ – это общность всех живущих ныне с теми, кто жил до них, и с теми, кто придёт после, то кое-что становится яснее. Может быть, так же, как тогдашние люди иначе видели границы отдельной личности и не признавали особо её права на «отдельность», они и границы эпох видели менее остро, чем мы. Стена монастыря не была для них «историческим памятником». Потому, что памятники бывают только умершим. Наверное, очень сильное «чувство народа» приводит к выводу, что никто всерьёз и не умирал. Поэтому можно по-деловому исправить ошибку людей XVII века, расходовавших кирпич нерационально.

Не очень понятна нам, наверное, и та страсть к коллективной жизни, которая определяла быт этих людей. Например, в некоторый момент Макаренко приходится руководить сразу двумя детскими учреждениями: своей старой колонией им. Горького (400 человек) и коммуной им. Дзержинского (150 человек). Разумеется, между колонией и коммуной налаживаются связи и воспитанники с той и с другой стороны очень любят объединяться для совместных походов на экскурсии и т.п. Как будто компания всего в 400 человек кажется им слишком тесной! Но … много ли каждый из нас видел в жизни коллективов? Не толп, не собраний случайных и чужих друг другу людей, а коллективов? Так как же мы сможем понять их «коллективный инстинкт»!

Стоит задуматься над тем, что уже на протяжении многих поколений нас воспитывают на сугубо индивидуалистических идеях. Необходимость для личности (особенно для личности творческой) выстраивать ограду между собой и окружающим её человеческим морем давно вошла в нашу кровь. Отчего бы не представить себе другой мир – где эти отношения строятся по принципу резонанса. Чем огромней и монолитней пульсирующая вокруг меня «масса» (металлическое, «сопроматовское» слово, которое с таким пренебрежением используем мы и которое так восхищало наших дедов и прадедов), тем сильнее становлюсь я сам.

Понять это всего труднее, пожалуй, в наше время. 90-е вырастили особый тип людей, который я постоянно вижу вокруг. Зоологических индивидуалистов. Более того, есть основания думать, что устойчивость нынешнему миропорядку во многом придают именно они. Modus vivendi этого типа людей выработал даже подобие своей поэтики. Дикая свобода «челнока» или шабашника. С последним подвидом приходится часто иметь дело. Работа, в общем-то, коллективная, но до чего странный организм эта самая бригада, выезжающая на «халтуры»! В основе такой работы лежит психология древнего разбойничьего набега. Собирается более или менее случайная подборка тех, кто в данное время свободен для работы. Во главе с «бригадиром» они нанимаются к столь же случайному заказчику. С самого начала важно оценить риск: «кинет – не кинет». Во время работы главная забота каждого – бдительно наблюдать, чтобы его не кинули или не «подставили» свои. Не дать испортить свой личный инструмент, не позволить наиболее пьющему подвести остальных. В случае успеха работа заканчивается «отвальной» пьянкой (неуспех случается, когда заказчик всё-таки кидает). Потом «бригада» разбегается до нового заказа, на который поедут уже, скорее всего, изменённым составом. Такой «коллектив» больше похож на стаю, сбившуюся из-за бескормицы для совместного добывания съестного.

Даже семьи, возникшие в те годы, иногда довольно своеобразны: на месте привычной для нас любви, там стоит страх перед одинокой жизнью в окружающем человеческом лесу. Роль «материального фактора» при угрозе развода гипертрофированно велика. Т.е. даже семья «у них» не является вполне коллективом. Из нашего ли времени понять выпускников-колонистов, которые и годы спустя находят радость в совершенно непонятном для нас действии – они ходят в многодневные летние походы … строем по 6 со знаменем и с оркестром!

Очень интересно уже упомянутое противостояние Макаренко со всей тогдашней системой официального «соцвоса». Борьбы, в которой он проиграл, т.к. дело закончилось его увольнением и ликвидацией колонии им. Горького. (До чего же не любили в СССР наших времён привлекать внимание к этому факту! При том, что не цитировал Макаренко только ленивый.) С огромным удивлением я узнал в доводах его оппонентов ту самую систему педагогических взглядов (правильнее сказать – псевдопедагогической болтовни), которая ныне царит на Западе. Чувство такое, будто снова оказался на семинарах факультета образования Йоркского университета!

Итак, открываем массивный цитатник, на переплёте которого позолотой вытеснено – Education for Freedom. Например, если кто-нибудь совершил какое-либо паскудство и – о, ужас! – был в нём изобличён, то какой вопрос прежде всего должен бередить нежную душу sensitive educator-а, чуткого педагога? Ну конечно же! – How does he/she feel now? [Как теперь у него/у неё на душе?] (Помню, как подростком смеялся до колик в животе над «Преступлением и Наказанием», дочитав до реплики Сони Мармеладовой: «Что же Вы, Роденька, над собою-то изделали!?» Столь сильное впечатление на меня произвела тогда сама постановка вопроса: ну, зарубил чувак топором двух старушек, да разве ж это главное в мире Достоевского! Нет! Гораздо важнее то, что он (главный пострадавший!) тем самым НАД СОБОЮ «изделал»!)

Согласно этой педагогике, всякое скотство, всякую глупость должно бережно лелеять. Вот цитата из попавшейся мне статьи о шведской школе: «Нынче шведская школа выглядит следующим образом. До шестого класса включительно оценки ставить запрещено - это может создать атмосферу неравенства и задеть психику тех, кто плохо успевает. Домашние задания обычно выполняют группой и индивидуального опроса также нет - по тем же причинам. Применять административные меры воздействия в отношении тех, кто срывает уроки, рекомендовано воздерживаться: выставленный из класса, юный хулиган может почувствовать себя униженным, а то и обозлиться на все общество. Родителям стараются не сообщать, что их отпрыск не тянет: это может отравить добрый настрой в семье. Ну, и так далее, в том же духе.»

Или возьмём такие базовые понятия любого (казалось бы!) воспитания, как долг и честь. Пока преподавал в Канаде, сколько раз мне, то намёками, то открытым текстом разъясняли, что нагружать детей чувством долга ни в коем случае нельзя – это готовый психологический «абъюз» - насилие. Долг – понятие сугубо тоталитарное. Что до чести… Да какая же честь, когда «у каждого своя система ценностей». Совесть давно и окончательно приватизирована, и говорить про какую-то общую для всех людей мерку чести – это почти фашизм.

Я привык думать, что всё это органический результат синтеза либерализма-мультикультурализма в политике с постмодерном в культуре и тем, что современный религиозный философ С. Строев называл «плюралистической репрессивностью». «Порождение Пифона и Ехидны»… Неизбывная западная фальшь, ядовитая слизь от соития этих двух милых существ… К своему удивлению, из книги Макаренко я узнал, что в то же болото можно попасть и с противоположной, р-р-революционной стороны.

Когда Антона Семёновича прорабатывало и увольняло с работы собрание тогдашних «апостолов педагогики», они говорили: « Мы советуем товарищу Макаренко внимательно проследить исторический генезис идеи долга. Это идея буржуазных отношений, идея сугубо меркантильного порядка.» «Советская общественность также присоединяет свой голос к науке, она также не примирится с возвращением этого понятия [честь – М.Ш.], которое так ярко напоминает нам офицерские привилегии, мундиры, погоны.»

Отказ от «административных мер воздействия в отношении юных хулиганов» тоже был господствовавшей точкой зрения ранних 20-х («наказание воспитывает раба»). Воистину, крайности смыкаются! Даже утверждённые нынче в шведской школе методы группового обучения и тестирования (применяемые также и в североамериканских университетах) это изобретение РСФСР 20-х годов. Отойти от них и выработать привычную для нас школьную и университетскую системы обучения стоило немалых трудов в своё время.

Замечу в связи с этим, что мне давно кажется полезным основать новое направление науки – «дураковедение» как дисциплину вспомогательную для историков. Дурак – отличный, незаменимый объект изучения, когда требуется «моментальный снимок» какой-либо исторической эпохи. Умный может своё время опередить, либо наоборот – сознательно выбрать для житья какую-либо из прошедших эпох, заглядывая в своё настоящее время только иногда и по необходимости. Но дурак носит исключительно идеи «с иголочки». Он идеально современен во все времена!

В завершение хочется отметить особенный, советский оптимизм, который был основой макаренковской педагогики. Читая «Поэму» мы присутствуем при его становлении. К сожалению, к тому времени, когда росло наше позднесоветское поколение, само слово «коммунизм» было непоправимо затёрто и обессмыслено.

Было бы, наверное, хорошо, если бы каждый из тех, кто себя считает коммунистом, попытался дать своё персональное определение: что же этот самый коммунизм такое? Нет, не «бесклассовое, где по потребностям» – пусть уж лучше наши определения будет личной ересью каждого из нас. («За какой именно коммунизм готов бороться ты?») В стороне от любых манифестов и программ. Когда очередь дошла бы до меня, я бы, наверное, определил, что коммунизм – это прежде всего убеждённость в том, что каждый человек рождается добрым и талантливым. Его предназначение может, конечно, не реализоваться из-за несовершенств этого мира, плохой среды, неправильного устройства общества, потворствующего дурным жаждам. Только в отличие от близких христианских воззрений, коммунизмом предполагается деятельное изменение жизни так, чтобы каждому было максимально облегчено спасение собственной души.

В капиталистических же идеологиях всех оттенков на первое место неизбежно ставится представление об изначальной порочности человека. Целые разделы психологии и социологии нацелены на построение параллелей между поведением человека и поведением обезьяны, либо принципиально отказываются рассматривать людей выше пояса. Бехейвиоризм (главный инструмент американского учителя) вообще рассматривает человека как машину с комбинацией кнопок, навроде крысы с вживлёнными в мозг электродами-раздражителями «ада» и «рая». Государство в этом жутком мире – сторож, не позволяющий звероподобным людям открыто грызть друг друга. А от человека требуется лишь направить свой неизбежный эгоизм в законном направлении («соединить Свободу с Законом»… бр-р…).

Антон Семёнович берётся за заведомо, как казалось многим, невыполнимое дело – докопаться до чистых истоков души в каждом из своих несовершеннолетних воров, грабителей и проституток. Берётся, не имея никаких гарантированных, проверенных рецептов. И побеждает! Вот они – эти истоки, смотрите, мол, все, кто не верил.

Если нашему миру суждено уцелеть, то рано или поздно кому-то придётся расчищать авгиевы конюшни, оставшиеся в душах людей после многих десятилетий лжи и насилия. А зло будет так же, как и во времена Макаренко, как и вообще в любые времена, убеждать нас в своей непобедимости…

Что мы сейчас видим вокруг? Всё те же беспощадные стайки беспризорных детей по всей РФии; «благополучных» молодых людей, потягивающих пиво с остекленевшими глазами; подростков, увлечённо расстреливающих кого-то в компьютерных играх-бойнях; несмолкающую похабную брань – это прогуливаются вечером влюблённые парочки…

Как именно взяться за это в нынешних новых условиях не знает, положа руку на сердце, никто. Разумеется, примитивно скопировать методы Макаренко сейчас невозможно – и поколение не то, и мир вокруг совсем другой, и мы сами другие. Но на вооружение придётся взять главное: макаренковскую убеждённость в принципиальной выполнимости неразрешимых задач. Его удивительное – воистину коммунистическое – сочетание прагматизма с принципиальным отказом от «бехейвиаристических» подходов, унижающих человеческое в человеке. Искать ключи, а не отмычки!

Поэтому, как мне кажется, «Педагогическая Поэма» - книга важная для тех, кто хочет лучше понять как собственную историю, так и пути выхода из нынешнего тупика.



При использовании этого материала ссылка на Лефт.ру обязательна Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100